Воспоминания Льва Кноринга, воспитанника детдома №51, эвакуированного в Санаин из Ленинграда в 1942 г.

Армянская национально-культурная автономия Санкт-Петербурга (АНКА) совместно с Музеем обороны и блокады Ленинграда и Союзом журналистов СПб занимается историей и людьми, связанными с эвакуацией детского дома №51 из блокадного Ленинграда в 1942 г. в Санаин (Армения).

Хронология проекта обновляется здесь – https://armenians-spb.ru/sanayin-chrono/

Внизу приводим воспоминания одного из воспитанников этого детского дома, ставшего учёным геологом и публицистом Льва Давыдовича Кноринга. Его воспоминания с числе шести десятков других были опубликованы в большой книге о блокадных годах, изданной в Берлине в 2009 г. Кодировка страницы книги иная, потому мы перевели её в Юникод для большего удобства.

В книге Санаина и детского дома касается только часть материала, но мы приводим текст полностью.

В главе “Дорога жизни” Лев Давыдович пишет, что его со старшим братом направляли в Красноярский край с 4 апреля из областного детдома №5 (он был “на набережной реки Фонтанки, где-то в районе Летнего сада”). Однако по пути была бомбежка, и их разделили. Лев Давыдович был направлен в сторону Краснодарского края, но, в итоге, в Санаин с воспитанниками городского детдома №51. Дату отъезда он называет 4 апреля, но детдом №51 отъехал из Ленинграда 1 апреля.

Лев Кноринг пишет о себе в заключении: “Родился в 1934 году в еврейской семье. Окончил в Ленинграде мужскую среднюю школу 206 и Ленинградский горный институт по специальности «Геология нефти и газа». Почти всю жизнь проработал во Всесоюзном (теперь Всероссийском) нефтяном научно-исследовательском геологоразведочном институте (ВНИГРИ). Кандидат наук. Женат. Имею дочь, внучку и внука. В Германии проживаю с 1992 года, сначала в земле Баден-Вюртемберг, город Крейлсхайм, с 2004 года – в Берлине.”

Источник текста: “Вечная память павшим, вечная память живым”, составитель Пётр Фельдман, том 1, издание Общегерманского Совета ветеранов Второй мировой войны и Всемирного конгресса русскоязычного еврейства при поддержке Правительства Москвы, Посольства РФ в Германии и десятка организаций https://bilingual-online.net/wp-content/uploads/2011/08/Tom-I-23.01.2009.pdf страницы 381-404.

АНКА продолжает собирать материалы по теме эвакуации детдома №51 в Санаин и просит откликнуться всех потомков, чьи родственники были связаны с эвакуацией и пребыванием детей и работников ленинградского детдома №51 в Санаине с 1942 года.

Лев Давыдович Кноринг

2009 год

…Когда я вспоминаю войну, то прихожу к выводу, что наиболее яркий след оставило во мне время, проведенное в блокадном Ленинграде. События, происшедшие со мной в этот период, не кажутся мне сугубо личными, они, возможно, отражают жизнь города в то время, и поэтому, надеюсь, описание их может представлять интерес не только для меня. Дни, проведенные в эвакуации, в моей памяти подернуты дымкой, они вспоминаются менее отчетливо. Они не были столь драматичны и поэтому не были заполнены яркими, запоминающимися событиями.

В осажденном городе

Писать о днях, проведенных в блокадном городе, трудно. Ведь придется окунуться в воспоминания о пережитом, тем самым заново испытать то, что выпало на долю ленинградцев в страшное блокадное время. Тем более трудно писать человеку, который оказался в блокадном городе, будучи ребенком. Детская память выхватывает из череды событий только отдельные эпизоды, почему-то сохранившиеся в сознании до наших дней. Дать полную картину пережитого он оказывается не в состоянии. Но думается, что в этом нет необходимости, ведь о блокаде написаны десятки, а может быть, тысячи книг, в которых подробно отражается картина того времени. Воспоминания людей, переживших блокаду, наверное, тем и могут быть интересны, что они добавляют к этой картине какие-то свои личные оттенки, ведь на долю каждого выпали свои личные испытания. Блокадная судьба города – это и личная судьба каждого его жителя. И у каждого своя судьба и свои воспоминания.

Покинутый дом

До войны мы жили в известном в городе доме – «толстовском». Отец был призван в армию еще за пару недель до начала войны. Мама и мы, дети, продолжали жить в этом доме в первые месяцы войны. «Толстовский» дом являл собой не типичный ленинградский дом. Это был доходный дом, построенный в 1905 году купцом Толстым для состоятельных семей. В нем располагались большие квартиры, которые потом стали многосемейными коммуналками. Дом занимал целый квартал, от улицы Рубинштейна (дом под номером 15/17) до набережной Фонтанки (дом 54), имел соответственно два входа во внутренний двор: с Рубинштейна и Фонтанки. Последний во время войны и в течение многих последующих лет был закрыт. Внутренний двор делился на три двора красивыми арками с колоннами, внутри которых были подвешены на цепях изящные фонари. В центральном дворе размещался фонтан. Входные ворота, как с Рубинштейна, так и с Фонтанки, являли собой кованые решетки.

Этот дом отличался от других многими особенностями. Квартиры имели два входа: парадный и черный. Соответственно в квартиры вели парадная и черная лестницы, которые имели выходы в парадный, описанный выше, внутренний двор и в черный двор. Последних было два, и располагались они по бокам дома. Наша черная лестница выходила прямо на помойку в черном дворе. В дальнем конце этого черного двора находился детский сад, который я посещал до войны. В него можно было попасть, если пройти под аркой, соединяющей черный двор с парадным. Эта арка находилась у входных ворот с улицы Рубинштейна. Окна нашей комнаты смотрели на черный двор, и из них был виден детский сад. За неделю до начала войны мне исполнилось семь лет. Я должен был в сентябре начать учиться в школе, так что с детским садиком я уже распрощался. Черные лестницы, в отличие от парадных, были оснащены балконами, на которые можно было попасть с межэтажных лестничных площадок.

Черная лестница в войну играла особую роль. Когда выла сирена, оповещающая о налете вражеских самолетов на город, и объявлялась воздушная тревога, мы по черной лестнице спускались в подвал. Подвалы дома служили бомбоубежищем. Они были оборудованы то ли нарами, то ли кроватями, сейчас я этого точно сказать не могу, но на них можно было лежать и даже провести ночь. Были также бачки с водой. Туда спускались люди с одеялами и подушками. И я помню, как суетились матери, устраивая своих малолетних чад. Никто ведь не знал, сколько времени придется провести в бомбоубежище, ожидая отбоя воздушной тревоги.

До войны в каждом подъезде работал лифт, квартиры обогревались паровым отоплением, имели ванную комнату и телефон. Все это было редким явлением в Ленинграде. Однако с началом войны все эти удобства перестали функционировать. Из-за них блокадная жизнь в этом доме стала особенно тяжелой. Зима в первый год войны выдалась на редкость суровой. Морозы достигали 42°. Паровое отопление не работало, а печей в нашем доме не было. Согреть комнату оказалось невозможным. О «буржуйках», которые появились впоследствии в массовом числе и заменили печи, мы поначалу ничего не слышали. Жили мы на шестом этаже, при неработающем лифте и потерей сил от голода восхождение на шестой этаж становилось все более трудным. Если мне память не изменяет, начались и проблемы с подачей воды. Видимо, по этим причинам мама решила покинуть наш дом и переселиться в квартиру папиных сестер. Они жили по соседству, на той же улице Рубинштейна в доме 23. Их квартира располагалась на втором этаже, и в комнатах были печи. Эти обстоятельства вначале существенно облегчали жизнь. Потом уже они перестали играть какуюлибо роль, так как печи уже топить было нечем, а воды не было почти во всех домах. По всей вероятности, покинули мы свое жилье еще в начале зимы, с первыми признаками надвигающихся морозов.

Сейчас, когда я живу в Германии, уже в другой стране, я особенно остро вспоминаю это первое в моей жизни переселение, потерю дома, привычного уклада и привычной обстановки. Так впервые я стал беженцем. Хотя бежать пришлось не так уж и далеко. Но дело не в расстоянии, а в расставании. После войны мы снова жили в своей квартире, в своей комнате в «толстовском» доме. Дом не был разрушен, он пережил войну, пережил блокаду, он выстоял. Как и мы. И в этом смысле у нас общая судьба.

После войны у нас, мальчишек, была очень популярна игра в «казаки-разбойники». Вот тогда я снова побывал в подвалах нашего дома, в бывших бомбоубежищах. Мы исходили их, а вернее, пробегали, вдоль и поперек. Мы знали все ходы и выходы, знали, как соединяются подвалы между собой, какую сложную сеть они собой представляют. Но ничего не напоминало о бомбоубежищах. Дом жил уже другой жизнью.

После войны наш двор изредка можно было увидеть в кино, в художественных фильмах. Его снимали, когда нужно было создать впечатление, что действие происходит в каком-либо зарубежном городе. А в фильме «Зимняя вишня» он представлен в качестве обычного жилого дома.

Бомбардировки и обстрелы

О разрушениях, причиненных городу вражескими бомбежками, хорошо известно. Известно также, что взрослые жители города и мальчики, что постарше, состояли в особых подразделениях, которые гасили зажигательные бомбы, обрушивающиеся на город. Но мои воспоминания не могут быть связаны с общей картиной разрушения. Восприятие ужасов бомбардировки города у семилетнего мальчика связано с отдельными, запомнившимися деталями. Прежде всего, это заклеенные полосками бумаги и занавешенные плотными шторами окна. Так осуществлялась маскировка города. Огни города не должны были быть видны сверху. За этим все следили очень строго. Необходимостью этих мер прониклись и мы, мальчишки. Запомнился также раздирающий душу вой сирен во время налетов и голос диктора, объявляющий воздушную тревогу, а затем и отбой воздушной тревоги. А вот о мерных ударах метронома ничего определенного сказать не могу. Я себе эти монотонные, разделенные паузой, сигналы метронома хорошо представляю, но не могу с уверенностью утверждать, что они не навеяны уже последующими картинами, которые я мог видеть в кино или о которых я мог читать.

Когда я вспоминаю налеты самолетов на город, падающие бомбы, снаряды и рушащиеся дома, то перед глазами особенно ярко встает другая сцена. Она запомнилась мне больше всего. Так и вижу, как мы, небольшая стая мальчишек, бросаемся подбирать осколки только что разорвавшейся бомбы. Ощущение, которое испытываешь, держа в руках этот осколок, трудно передать. Он еще теплый, этот кусок металла. Его тяжесть давит на руку, на сколах он иссиня-черный, края его неровны, зазубрены, он весь какой-то искореженный. Вот только что он таил в себе смерть, а теперь он послушно лежит на ладони и греет ее своим теплом. Важен еще размер осколка. Тот, кому удалось схватить самый большой осколок, становился центром всеобщего внимания. Он чувствовал себя героем дня, все ему немного завидовали.

Что тогда заставляло нас охотиться за осколками? Наверное, это было извечное любопытство. После войны вокруг Ленинграда в лесах и полях еще долго оставались лежать неразорвавшиеся снаряды и бомбы. И сколько еще погибло или было изувечено мальчиков, пытавшихся вскрыть эти орудия смерти, заглянуть в их нутро и тем удовлетворить свое любопытство!

Говорят, что любовь побеждает смерть. Я же, подводя итог вышеописанному, берусь утверждать, что любопытство, а вернее сказать, любознательность побеждает чувство опасности. Этим победам человечество обязано многими своими достижениями.

Голод

Во время блокады Ленинград потерял многих своих жителей. Они погибли под бомбежками, обстрелами, но, главным образом, умерли от голода. Первая блокадная зима 1941/1942 годов была не только самой суровой, самой холодной, но и самой голодной. Суточная норма хлеба достигла тогда минимума. У меня воспоминания о голоде связаны, прежде всего, не с тем, что я был постоянно голодным, а со смертью. Не со страхом смерти. О своей смерти я тогда не думал, хотя это могло случиться. Я был предельно истощен, у меня была дистрофия и цинга в последней стадии. Я потерял все зубы. Более того, начали отслаиваться десны, я их выплевывал изо рта. Но не это запомнилось наиболее ярко, а смерть. Смерть близких мне людей.

У меня был двоюродный брат. Мы уже жили у папиных сестер, т.е. вместе с этим братом. Он был самым старшим среди нас, детей. Ему было лет 16-17. Он был высок ростом и красив собой. Помню, что о нем всегда говорили с большой гордостью, видимо, он подавал большие надежды.

Мне навсегда запомнился тот страшный день. Мы все, взрослые и дети, сидели в одной комнате. Мы, младшие, были заняты своими делами. А он, старший, ежась от холода, бродил по комнате. Потом он лег на диван, закутавшись в одеяло. Мы начали приставать к нему с какими-то вопросами, а он не отвечал на них, лежал молча. Взрослые отогнали нас от него. Потом кто-то сказал, что надо бы дать ему воды. Я не знаю, с чем была эта вода. Но хорошо помню, что напоить его пытались из чайной ложечки. У него не было уже сил открыть рот, и ложечку пытались с силой протолкнуть ему в рот. Потом прекратили эти попытки. Нам сказали, что нужно поднести зеркальце к его рту, чтобы проверить, дышит ли он еще. Я хорошо помню, как мы внимательно и с надеждой смотрели на это зеркальце, ожидая, не запотеет ли оно. Но оно оставалось чистым. Потом нам сказали, что он умер.

Это была первая в череде последующих смерть близкого мне человека, с которой я столкнулся. Я был поражен. Вроде бы человек вот только что двигался, и вдруг он уже мертв. Больше всего потрясла внезапность смерти. Она пришла для меня совершенно неожиданно. Мне казалось, что такое так быстро случиться не может. По прошествии многих лет, когда умер папа, а потом и мама и другие близкие мне люди, я понял, вернее, прочувствовал, что смерть всегда неожиданна. Как бы человек ни был болен, как бы ни было ясно, что нужно готовиться к самому худшему, смерть человека для его близких всегда наступает преждевременно и внезапно. Всегда кажется, что дорогой тебе человек мог бы потянуть еще немножко.

Позже у М. Булгакова в его поистине великом романе «Мастер и Маргарита» я прочитал созвучные моему восприятию слова: «Да. Человек смертен, но это было бы еще полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус!»

Холод

Ощущение этого до костей пронизывающего холода, когда на тебя одето и повязано или ты накрыт всем, что только может согреть, я не испытывал после той страшной зимы 1941/1942 годова больше никогда в жизни. Все воспоминания о холоде сопровождает образ «буржуйки». Я не помню, когда перестали топить в квартире печи. Видимо, когда иссякли запасы дров и всего того, что потом использовалось в качестве дров. В основном это были предметы мебели. Зато я помню эту «буржуйку». Так в Ленинграде называли железные маленькие печи. Их преимущество заключалось в том, что их можно было топить чем угодно. Они быстро нагревались, правда, и быстро остывали. Тепла они не держали, но давали возможность хоть на короткое время отогреться, пока было что кидать в топку. Кто их первый придумал, я не знаю. Но они стояли во многих домах, и думаю, что они спасли жизнь многим ленинградцам.

Наша «буржуйка» стояла посреди комнаты, ее труба была выведена прямо в окно. Топили ее всем способным гореть, что подворачивалось под руку, но в основном, как мне кажется, топили бумагой, видимо, используя для этой цели книги. Потом мне приходилось читать, что в Ленинграде в блокаду были сожжены многие великолепные домашние библиотеки. Книги шли на растопку. Они погибали, спасая людей.

Я не помню, чтобы мы ходили за водой на Неву или на Фонтанку, которая была к нам ближе. Но хорошо помню, что зимой мы собирали во дворе снег и растапливали его. И здесь опять выручала «буржуйка». Кастрюля со снегом всегда стояла на «буржуйке». Ее тепло, обогревая комнату, должно было одновременно растопить снег и нагреть полученную воду или даже вскипятить ее. Не должно было пропасть ни капли тепла. Ведь оно было поистине на вес золота, я бы даже сказал – на вес жизни.

С подобного рода печками мне пришлось столкнуться многие годы спустя. По роду своей деятельности я оказался зимой в экспедиции на Крайнем Севере. Это были места, где, как говорится, не ступала нога человека. Жильем нам служили палатки. И в этих палатках всегда в холодное время устанавливались такие печки. Часто под это дело приспосабливались пустые металлические бочки или что-нибудь подобное. Железная дымовая труба также выводилась в окошко палатки. И эти печки также быстро остывали, но позволяли хоть кратковременно побыть в тепле. И мне подумалось, что весь Ленинград в ту блокадную суровую зиму являл собой некий кочевой лагерь, затерянный в насквозь промерзшей безмолвной пустыне, отдаленной от нормального человеческого жилья и цивилизованного существования не только многими километрами, но и чем-то большим, может быть, отсутствием связи с остальным миром.

Дорога жизни

Выбраться из осажденного Ленинграда и попасть, как тогда говорили, на Большую землю можно было единственным путем: по Ладожскому озеру. С наступлением холодов в ту суровую зиму 1941/1942 годов, как только Ладогу сковал лед, началась доставка в город по льду озера продовольствия и одежды. У жителей Ленинграда появилась возможность эвакуироваться этим же путем из осажденного города. По льду озера шли то отдельные легковые и грузовые машины и автобусы, то целые их колонны. Путь этот был очень опасным, дорогу постоянно бомбили и обстреливали. От этого образовывались многочисленные полыньи, в которые проваливались и тонули машины. Пропадал груз и погибали люди. И все же эта дорога спасла жизни многих людей. Поэтому уже в послевоенные годы ее стали называть Дорогой жизни. По этой же дороге производилась и эвакуация жителей города. Среди них оказался и я.

Моя мама работала в блокадные дни медсестрой в госпитале, была военнообязанной и поэтому не могла покинуть город. Детей из города все же старались вывезти. Вот так я оказался перед эвакуацией в детском доме. Потом мама рассказывала мне, что это делалось чуть ли не по приказу А. Жданова, тогдашнего главы города. Первые дни, проведенные в детском доме, вдали от родных в это холодное и голодное время, были особенно ужасны. Я никак не мог понять, зачем мама отдала нас, меня и моего старшего брата, в этот дом, где я чувствовал себя среди окружавших нас чужих людей совершенно одиноким и покинутым. Я ужасно тосковал по дому. Я хорошо знал, где расположен этот детский дом и как отсюда можно добраться до моего дома. Лежа ночами без сна, я представлял, как очень просто попасть домой: нужно идти все прямо и прямо, вдоль реки Фонтанки, и так, в конце концов, окажешься у нашего «толстовского» дома, у ворот, как раз выходящих на Фонтанку.

Перед самым отъездом в Германию, собирая сведения о моей эвакуации, я получил справку, в которой говорилось, что поступил я в детский дом 27 февраля 1942 года, а эвакуирован был из Ленинграда в Красноярский край 4 апреля 1942 в составе воспитанников Ленинградского областного детского дома 5. Значит, позади остались самые тяжелые блокадные дни, холоднее и голоднее их уже не было в истории ленинградской блокады. Я обратил внимание, что эвакуировались мы в апреле, значит, в это время лед на Ладоге еще мог выдержать большие нагрузки. Но, видимо, мы уезжали в числе последних, потому что обычно в конце апреля – в начале мая лед на Ладоге уже вскрывается. И в это время можно наблюдать ледоход на Неве. Скорей всего, по этой причине отправляли нас в большой спешке. Еще накануне нашего отъезда мама навестила нас в детском доме, а на следующий день ей сообщили, что дети были отправлены ночью. Вот так мы расстались на многие годы. На этом закончилось мое детство. Я должен был жить другой жизнью, среди других людей, в другом городе и быть в достаточной мере самостоятельным.

Я хорошо помню ту ночь отъезда. Нас куда-то долго везли. Потом почти в темноте, при тусклом свете, я не знаю, откуда проникал этот свет, быть может, светила луна, посадили в промерзший потрепанный автобус, и он тронулся. Сиденья были жесткими, сидеть было неудобно и холодно. Звуков разрывов снарядов и бомб я не помню, возможно, они уже давно служили общим фоном, к которому мы все привыкли. Но помню первые часы в автобусе. Они были довольно суматошными: сопровождающие нас взрослые ходили по автобусу, пересчитывали детей и о чем-то время от времени совещались. Потом они стали опрашивать детей. Спрашивали имя, фамилию, как зовут родителей, домашний адрес. Я попал в младшую группу, не все дети могли ответить на эти вопросы. Мне же было 7 лет, и, к счастью, я умел читать и писать и хорошо знал ответы на их вопросы. Видимо, мы действительно уезжали в спешке, раз отсутствовали списки детей. Может быть, в том числе и поэтому во время войны пропало так много детей. Когда дети не могли назвать свое отчество, взрослые пытались им помочь, спрашивая, как папа называл маму, а мама папу. Но из этой затеи мало что выходило, часто назывались те ласкательные слова, которыми супруги нередко называют друг друга.

В моей памяти картина холодного неудобного автобуса сменяется картиной едущего товарного вагона, так называемой теплушки. Мы лежим на нарах, которые заполняют все пространство вагона.

Так я покинул мой родной город. Город, в котором прошло мое детство. Я уезжал не только из города. Я уезжал из страны под названием «детство». Со мной не было родителей, и въезжал я в незнакомый мне мир. Но все же это был мир жизни. Этот отъезд спас мне жизнь. Так началась, можно сказать, моя вторая эмиграция. Вернулся я в Ленинград через 3,5 года, уже совсем другим человеком.

А моя мама всю блокаду проработала в Ленинграде. Она была награждена медалями «За оборону Ленинграда» и «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне». Она не дожила до тех дней, когда участники войны и блокадники стали пользоваться определенными льготами. Не дожил до этих дней и мой папа, который всю войну пробыл на фронте. Он умер вскоре после войны, в 1952 году, не дожив до 48 лет. Мне тогда только исполнилось восемнадцать.

В связи с этим я вспоминаю один случай. Было это в шестидесятые годы. Я уже говорил, что мы жили на шестом этаже. Лифт у нас работал с перебоями, к тому же на нем можно было только подняться, а спускаться нужно было пешком. Маме в ее возрасте уже трудно было это делать. А тут как раз в нашем подъезде на втором этаже освободилась точно такая же комната. То есть ничего, кроме этажа, не изменилось. И мама обратилась к городским властям с просьбой, чтобы в обмен на свою комнату ей предоставили эту освободившуюся комнату. Уж не знаю, к чиновнику какого ранга она попала на прием, но ей в грубой форме отказали. Ее даже пристыдили, заявив, что не годится обращаться с такой просьбой, надо, де-мол, понимать, что есть куда более нуждающиеся люди, которые семьями живут в общежитиях. Тогда город нуждался в рабочей силе, было много приезжих из других районов страны, и их нужно было где-то размещать для проживания. Поначалу они жили в общежитиях или снимали комнаты. В дальнейшем они получали квартиры. Видимо, об этих так называемых лимитчиках и шла речь. В те годы в ходу была такая шутка: «Где можно встретить коренных ленинградцев? Ответ: в бане». Дело в том, что эти лимитчики, приглашенные в Ленинград на работу, в дальнейшем получали квартиры, в которых, естественно, были ванны, и нужда ходить в баню у них отпадала, а коренные ленинградцы, проработавшие в блокадные годы в городе, ничего получить не могли, продолжали жить в коммуналках, где чаще всего вообще не было ванны или горячей воды. Вот они и ходили в баню. Одним словом, в те годы у городских властей были другие задачи, а на тех, кто отстоял город во время войны, можно было и наплевать. Они, блокадники, свою задачу в годы войны выполнили, после войны они власти уже не интересовали.

Из огня да в полымя

Но я отвлекся. Итак, мы в теплушке, лежим на нарах. Лежать тесно. Повернуться можно с большим трудом. Куда нас везут, я не представляю. Из всего долгого путешествия память выхватывает отдельные моменты. Все они, в полном смысле этого слова, связаны со смертью. С тем, каким чудом много раз удавалось ее избежать.

Вспоминаю, как однажды, проснувшись, я обнаружил, что лежащая рядом со мной девочка примерно моего возраста ночью умерла. До сих пор помню прикосновение моей руки к этому остывшему телу. Как ни странно, но я этому не удивился. Она была вся какая-то опухшая, ко всему безразличная. Хорошо помню, что она на фоне других, совершенно истощенных детей, казалась даже полной. Но все же ее смерть была обычным явлением. Среди нас было много дистрофиков и больных, и, как говорится, они были не жильцы на этом свете.

Я уже говорил, что у меня была цинга в последней стадии. Но хорошо помню, что нас кормили сухарями. Их я уже есть не мог, так как у меня выпали все зубы, а деснами я жевать не мог, по той простой причине, что они отслаивались и, видимо, были воспалены, но точно это утверждать не могу. Факт тот, что съесть сухарь мне было не под силу. Естественно, что сухари я не выкидывал, ведь это было огромное богатство, а копил их, сохраняя до ближайшей остановки состава. Дело в том, что в том же составе ехал мой старший брат, он попал в другую, более старшую группу. На остановках я передавал ему эти сухари. Хорошо помню, как на одной из остановок, когда мы все стояли у вагонов нам объявили, что на этом пути разных групп расходятся. Младшие группы поедут в одном направлении, а старшие – в другом. Это означало, что мы с братом расстаемся. Теперь рядом со мной уже не было никого из близких. Еще одной разлукой стало больше. Встретился я с ним, уже вернувшись после войны в Ленинград.

Тогда я не задумывался, почему нас разлучили. Была война, у взрослых были свои соображения. Значит, так надо. Да, тогда причины меня и не интересовали. Жили мы другими проблемами. Выяснилось это сравнительно недавно. Я уже говорил, что перед самым отъездом в Германию я решил получить справку о моей эвакуации из осажденного Ленинграда. Поскольку я был эвакуирован с детским домом, я должен был обратиться в отдел народного образования, так как в его архивах хранятся списки детей, эвакуированных с детскими домами. Это я и сделал. Я хорошо знаю название детского дома и место, где я вместе с его воспитанниками провел 3,5 года. Поэтому найти в архиве дела этого детского дома труда не составляло. Но к моему удивлению, в списках детей, эвакуированных с ним из Ленинграда, мое имя не значилось. Ошибки в имени детского дома и его тогдашнем адресе в эвакуации быть не могло. В чем же дело? Почему меня нет в этих списках? Вскоре я выяснил, что в Ленинграде есть два архива, один городского отдела народного образования, а другой – областного. Я же обращался в городской. Теперь я решил попытать счастья в областном. Но, как мог называться тот детский дом, в который я поступил в Ленинграде и с которым был эвакуирован? Все, что я помнил о нем, так это то, что он располагался на набережной реки Фонтанки, где-то в районе Летнего сада. Но этих данных оказалось достаточно. Сотрудница архива дала мне папки с делами этого детского дома, и на первой же странице, которую я случайно открыл, я увидел свое имя. О справке, полученной в этом архиве, я уже упоминал выше. И вот какую историю поведала мне сотрудница архива. Оказывается, наш эшелон попал под обстрел, многие вагоны были искорежены, сошли с рельс, горели. Тогда погибло много народа. Видимо, этим и была вызвана та остановка состава, о которой я говорил выше, именно поэтому нас с братом повезли в разные стороны, разместив уже в других эшелонах, присоединив уже к другим ленинградским детским домам. Так я оказался в другом детском доме, в поезде, который двигался уже отнюдь не в Красноярский край. Но об этом немного ниже. Так в очередной раз я мог погибнуть, но пронесло. Мне в отличие от многих других повезло. Я остался жив.

Везло мне и дальше в этом сложном движении эшелона к месту назначения. Мы, как выяснилось, направлялись на юг. Здесь с продуктами питания дело обстояло получше. И вот однажды со мной заговорила директор нашего детского дома. Я уже говорил выше, что меня одолевала цинга. Видимо, дела обстояли неважно, потому что весь разговор был о том, что меня нужно еще в дороге лечить. И она обещала, что, как только представится возможность, меня будут лечить, давая лучшие средства от цинги: лук и кагор. Представить себе такое в те дни было просто невозможно. Но она свое слово сдержала. Я хорошо помню тот момент, тот незабываемый момент, когда на одной из станций мне дали целое богатство: горячую картошку с луком. Жевать я ничего не мог, но картошка этого и не требовала, а лук был мелко искрошен, так что больших усилий прилагать не приходилось. Больше того, по окончании этой трапезы мне дали выпить ложку кагора. И этот праздник продолжался еще несколько дней. К вину я не пристрастился, а вот зубы и десны у меня со временем появились. А главное, я остался жив.

Вспоминается еще один случай из этого же ряда. Наш эшелон продвигался все дальше и дальше на юг. В конечном итоге мы прибыли в черноморский порт, не могу сказать точно, в какой, кажется, Новороссийск. И тут выяснилось, что в город входят немцы. Наши войска уже покинули его. Оставались только у причалов военные корабли, которые уже снимались с якоря. Каким чудом нашей директрисе удалось в этой ситуации договориться с моряками, ума не приложу. Но это факт. Нас погрузили на верхнюю открытую палубу эсминца (может быть, боевого корабля другого типа, тогда я это определить никак не мог). Покидал наш корабль город-порт, ведя бой с немецкими самолетами. Поскольку мы были на открытой палубе, нас уложили всех рядом друг с другом и накрыли брезентом, по всей вероятности, для того, чтобы защитить нас от потоков воды и чтобы нам не было так страшно. Но, приподняв край брезента, все же можно было наблюдать за боем. Мне он хорошо запомнился. Устрашающий вид и вой пикирующих немецких самолетов, грохот залпов из пушек корабля, отблески разрывов и выстрелов, свет прожекторов, фонтаны брызг, обрушивающихся на палубу, – такая картина боя встает у меня перед глазами. При этом никакого страха я не испытывал.

Наш корабль вышел из боя без каких-либо повреждений. Опять повезло. Повезло в квадрате. Во-первых, мы не попали в руки к фашистам, нам удалось бежать из практически занятого фашистами города. А во-вторых, наш корабль не был потоплен, и не было погибших или раненых во время боя.

В дальнейшем без каких-либо перипетий мы достигли места нашего назначения, где мне предстояло провести 3,5 года. Это была Армения. Разместили наш детский дом в горном селении. Я до сих пор помню адрес нашего места жительства: Армянская ССР, Алавердынский район, селение Санаин.

После войны в кинотеатрах Ленинграда шло множество трофейных фильмов. В основном это были американские фильмы. Один из них назывался «Путешествие будет опасным». Просмотрев этот фильм, я подумал, что наше путешествие было куда более опасным. Сколько раз на этом пути меня подстерегала смерть, и каждый раз чудом удавалось ее избежать. Значит, такая судьба. Перефразируя слова Пушкина, можно сказать: «Судьба меня тогда хранила». Это путешествие показало, что вырваться из голодного, промерзшего, обстреливаемого и подвергаемого многочисленным бомбежкам города – это только полдела, это еще не значит оказаться в безопасности. Впереди предстояла трудная и опасная дорога. И нам удалось ее пройти. Часто я задавал себе вопрос: мог ли этот путь быть иным? В целом – нет. Война бушевала на тех просторах в полной мере, и касалась она каждого, кто оказался в тех местах. Но один вопрос не дает мне покоя. Как же так случилось, что наш эшелон направлялся в те районы, которые вскоре были оккупированы немцами? Все-таки это был апрель 1942 года. Война шла уже почти год. Неужели и по прошествии почти года царила та же неразбериха, что была характерна для начала войны?

Вдали от дома

Я уже говорил в начале этого повествования, что время, проведенное в эвакуации, осталось у меня в памяти как некий монотонный период, лишенный ярких событий, хотя он был более продолжительным. В эвакуации я провел долгих три с половиной года. Воспоминания этого периода носят личный характер, хотя нельзя исключить, что многие эвакуированные дети испытывали то же самое. Моя особенность заключалась в том, что я все же был в детском доме, а не с родителями.

Школа

В Армении я впервые пошел в школу. В Ленинграде я должен был бы начать занятия в школе 1 сентября 1941 года. Но этого не случилось, время уже было военное, занятия с первоклассниками уже не проводились. Правда, мой старший брат, который был уже учеником третьего класса, еще какое-то время посещал школу. Для них занятия не были отменены. Школы закрылись позже. Правда, занятия уже проводились в подвалах домов, которые служили бомбоубежищами.

Я уже говорил, что наш детский дом размещался в селении. И школа, соответственно, была сельской. Занимала она небольшое здание, и классы не отличались большой площадью. Какие нам преподавались предметы, я сейчас вспомнить не могу. Но твердо знаю, что изучали мы и армянский язык, все-таки мы жили в Армении. Так что моим первым иностранным языком был армянский. Преуспевал ли я в нем, не знаю. Но по возвращении в Ленинград я его совершенно забыл и никогда о нем не вспоминал. Надо полагать, что уровень преподавания соответствовал сельским условиям, т.е. был не высок. Сужу об этом по той причине, что, хотя я там окончил третий класс, все же, по возвращении в Ленинград, снова был определен в третий класс. И все равно поначалу имел проблемы в обучении. Особенно большие трудности были с английским языком. Я поступил в ленинградскую школу в октябре, когда ученики прозанимались уже больше месяца, и наверстать упущенное, особенно в совершенно незнакомом английском языке, было очень не просто. Выровнялся я только в середине года. Сказалось здесь и то, что я долго привыкал к новым для меня условиям жизни и дома, и в школе, и во дворе. Я думаю, что те мои ощущения были сродни чувству дикаря, попавшего в цивилизованный мир.

Сельская жизнь

Вся моя довоенная жизнь прошла в Ленинграде. Я был типичным городским жителем и имел весьма отдаленное представление о жизни в деревне. И вот теперь я оказался сельским жителем. А это означало жить не в окружении домов и городских улиц с их шумом, движением транспорта, звонками трамваев и гудками автомобилей, а в окружении природы. Я уже говорил, что располагались мы в горах. Там я впервые оценил красоту и величие гор. С тех пор они обладают для меня особой притягательной силой. Армения – республика южная, там произрастает то, что не водится в наших северных краях. Там я впервые увидел, как растут персики на деревьях. Айву я не только никогда не видел на дереве, но даже названия такого не слышал. А здесь она водилась в изобилии. А кизил, ежевика, с ними я тоже впервые познакомился в тот период. Но не только фрукты и ягоды были для меня внове. Я вспоминаю крабов. Мы их научились хорошо ловить. Как наяву сейчас вижу: в воде ты отваливаешь огромный камень, а притаившийся под ним краб начинает бочком от тебя убегать, остается только аккуратно схватить его.

Огромное впечатление на меня произвел табак. Там я впервые увидел, как он растет. Рядом с нашим домом находилось большое табачное поле. С этим полем у меня связаны интересные воспоминания. Табак вымахивал выше нашего роста. В таком поле нас было не видно, в нем можно было легко спрятаться. И мы часто убегали туда, приобщаясь, как нам казалось, к взрослой жизни. Это приобщение сводилось к тому, что мы пробовали курить. О, это был целый ритуал. Дело в том, что наступал момент, когда на стеблях появлялись отдельные коричневые сухие листья табака. Мы находили укромное местечко, срывали такие листья, измельчали их, растирая между ладонями. Полученная таким образом крошка и шла на курение. Где доставали бумагу, я не помню. Но мы все же учились в школе, так что какая-то бумага у нас водилась. Из нее мы готовили самокрутки. Оставалось только добыть огонь. Спичек, а тем более зажигалок у нас тогда не было. Но проблемы в этом мы не видели. Кто-нибудь из нас отправлялся на кухню добыть горящий уголек. Выхватишь такой уголек из плиты и бежишь, перебрасывая его, чтобы не обжечься, с ладони на ладонь. Бежать надо быстро, иначе либо уголек погаснет, либо обожжешься. От добытого уголька все дружно прикуривали. Потом рассаживались в кружок и начинали дружно курить. Я не думаю, что мы курили по-настоящему. Скорее всего, просто пускали дым. Это была игра, игра во взрослую жизнь. Во всяком случае, вернувшись в Ленинград, я ни о каком курении не помышлял, не хотелось. В жизни я больше не курил. На вопрос: «Курите ли вы?» я всегда в шутку отвечал: «Курил в малолетстве».

Но природа природой, забавы забавами, а люди на селе должны еще и работать. Жизнь сельского жителя неразрывно связана с землей. Главная его работа – возделывание и обработка земли. Нас тоже привлекали к сельскохозяйственным работам. Трудились мы на полях. Я уж не помню, что конкретно мы там делали. Но у меня осталось впечатление об очень трудной и изматывающей работе. Особенно изнывали мы от жары. Поля, казалось, простираются бесконечно далеко, и достичь их конца – дело совершенно безнадежное, оно выше наших сил. С тех пор я не люблю любую работу на земле. У меня никогда не было желания иметь свою дачу, все равно с чем: садом, огородом, цветником или даже с газоном.

Голод

Конечно, нашу жизнь в то время нельзя назвать сытой. Чувство голода мы испытывали всегда, хотя оно не идет ни в какое сравнение с ленинградским. Но все же некоторые эпизоды, свидетельствующие о постоянном недоедании, вспоминаются довольно отчетливо. Один из них связан с доставкой продуктов. Дело в том, что, уж не знаю, как часто, мы сами приносили продукты в детский дом. Я помню, что спускались с гор по тропинкам и по серпантину то ли в город, то ли к какому-то складу. Там нам выдавались продукты, которые мы несли наверх к дому, как правило, в наволочках. И это было целое богатство, которым мы были просто не в силах не воспользоваться. Везло тому, кто нес что-нибудь съедобное: хлеб, сахарный песок или сухое молоко. Невзирая на строгий контроль взрослых, всегда можно было украдкой отщипнуть кусочек хлеба или отправить в рот горсть сахарного песка или сухого молока. Хлеб мы умудрялись отщипнуть так, чтобы снаружи это было незаметно. Для этого использовалась простая технология: хлеб выковыривался изнутри через маленькую дырочку. Но даже те продукты, которые требовали приготовления, мы все равно ели, ели в сыром виде, настолько был силен голод. Я хорошо помню, как мы запихивали в рот, к примеру, картошку или вермишель. Конечно, вкус сырых продуктов желал много лучшего, но они хоть на время притупляли голод.

Я уже говорил, что в садах росли персиковые деревья. С одним из них я был связан особыми отношениями. Оно росло в саду за забором, но некоторые его ветки склонялись над забором, свисая наружу. В пору созревания персиков, возвращаясь из школы, я подходил к нему каждый день. Рвать персики с дерева я не мог, уж не помню почему, либо мне было не достать до веток, либо за это жестоко наказывали. Но подбирать упавшие персики не возбранялось. Этим я и пользовался. Если удавалось найти упавший персик или даже персики, то это была большая удача, чувство голода, хоть и временно, но отступало. Естественно, что мы также пользовались любой возможностью собрать растущие вне садов плоды и ягоды. Особенно часто удавалось поживиться кизилом и ежевикой. Но вообще годилось все, что можно было есть.

Пройдет еще много лет, прежде чем я смогу есть досыта. К сожалению, первые послевоенные годы также не отличались обилием продуктов в магазинах. Приходилось питаться тем, что со временем исчезло из нормального рациона. Особенно среди таких продуктов мне запомнилась сушеная картошка. Блюда из нее я ел чуть ли не с отвращением. Нужно отметить, что продовольственная проблема никогда не была решена в советские времена. Иногда дефицит продуктов принимал просто угрожающие размеры. Перед самым распадом Советского Союза практически по всей стране были введены карточки на продукты питания.

9 Мая 1945 года

День Победы, как ни странно, для меня особенно не выделялся среди других дней. Помню только, что о Победе сообщалось из громкоговорителей, установленных прямо на улице. Это сообщение я услышал, когда возвращался из школы. У меня при этом не возникло мысли, какой это судьбоносный день. Я не думал о том, что больше люди не будут гибнуть на войне, что вернется домой мой отец, что, в конце концов, я сам вернусь в Ленинград. Нет, ничего такого не возникло в мыслях. Не помню я и народного ликования по этому поводу. Наши воспитатели не превратили этот день в нечто особенное. Никакого торжества или праздника по этому поводу не было устроено. Это был обычный день, он ничем не был выделен среди других. Наш жизнь как текла до этого дня, так и продолжалась после него. О возвращении в Ленинград речь еще не шла. Наш детский дом каким был для нас, таким и оставался. Этот рубеж, Победу, мы перешли, почти не заметив его.

Возвращение

Прошло еще полгода по окончании войны, и вот наступил, наконец, день нашего возвращения. Наш детский дом отправлялся в Ленинград. Уже одно это событие было скорее исключением из правил, чем правилом. Я знаю, что многие детские дома в Ленинград не возвращались. Родителям приходилось самим забирать детей и везти их домой. У нас все это проходило в организованном порядке. Думаю, что директору детского дома пришлось приложить много сил и энергии, чтобы добиться возвращения в родной город. Всем нам перед отъездом пошили новые костюмы. И не было границ нашему ликованию, когда при посадке выяснилось, что мы едем не в теплушках, с их нарами, а в пассажирском поезде со спальными полками. Это все казалось просто сказочным. Я и сейчас не могу понять, как в то нелегкое время такого можно было добиться. Поистине наша директриса проявила чудеса изобретательности и напора. Перед нею я, как говорится, снимаю шляпу. Я не помню имен воспитанников детского дома, имен воспитателей, но навсегда сохранил в памяти имя этой героической женщины – Ханны Александровны Гершенок. После войны вскоре, как известно, наступили тяжелые времена для евреев. Прошел целый ряд государственных антисемитских кампаний, начиная от борьбы с космополитизмом и кончая так наываемым «делом врачей-убийц». Вот я и задаюсь вопросом: кому мешали, а тем более вредили такие болеющие за свое дело, отдающие ему всю жизнь педагоги, как наш директор? Ответ ясен: «Никому», но такова была сталинская политика.

Итак, мы едем домой. Дорога у меня не осталась в памяти. Наконец, мы на месте. В Ленинграде. Случилось это 6 октября 1945 года. Разместили нас в районном доме пионера и школьника в Лесном. Тогда в Ленинграде был центральный дворец пионеров в Аничковом дворце на Невском проспекте, и помимо этого в каждом районе были дома пионера и школьника. Видимо, мы прибыли вечером и переночевали там, потому что у меня в памяти остался большой зал, пол которого был накрыт спортивными матами. Дом пионера и школьника в Лесном занимал старинный особняк с просторными помещениями, с широкой красивой лестницей, ведущей наверх. Мы располагались на втором этаже или еще выше. Двери нашего зала выходили на лестничную площадку. Еще в пути я волновался: как моя мама узнает, что я вернулся в Ленинград? А вдруг она ничего не узнает и не заберет меня? Здесь эти страхи усилились, ведь уже прошел день, наступал вечер, а за мной так никто и не приходил. Я то выходил на лестничную площадку, всматриваясь в поднимающихся время от времени по лестнице людей, то возвращался в зал и ложился на маты. Меня еще очень волновал вопрос, узнаю ли я свою маму. Ведь прошло три с половиной года с момента нашего расставания.

Тем временем стемнело. В очередной раз я вышел на лестницу. Мне казалось, что лестница плохо освещена, так как я с напряжением всматривался в поднимающихся по ней людей. И вот из-за поворота лестницы вышла женщина и начала медленно подниматься по последнему пролету. Что-то было в ней неуловимо знакомое. Но меня смутило то, что с нею рядом шел мальчик. И я стоял в нерешительности, боясь ошибиться. Поднявшись всего на несколько ступенек, женщина посмотрела наверх, увидела меня и окликнула по имени. Я побежал вниз. Вот так мы и встретились.

Мама сказала мне, что о нашем прибытии в Ленинград было объявлено по радио. Но только на следующий день. Мальчик оказался моим братом. Выяснилось, что мама съездила за ним в Узбекистан, где он находился в эвакуации также с детским домом, и забрала его. Новостью для меня было также то, что папа уже был демобилизован и находился дома. Теперь вся наша семья была в сборе. Но я еще долго привыкал к этой опять новой для меня жизни.

P.S. Несколько слов о себе.

Родился я в Ленинграде в 1934 году в еврейской семье. Окончил в Ленинграде мужскую среднюю школу 206 и Ленинградский горный институт по специальности «Геология нефти и газа». Почти всю жизнь проработал во Всесоюзном (теперь Всероссийском) нефтяном научно-исследовательском геологоразведочном институте (ВНИГРИ). Кандидат наук. Женат. Имею дочь, внучку и внука. В Германии проживаю с 1992 года, сначала в земле Баден-Вюртемберг, город Крейлсхайм, с 2004 года – в Берлине. Лев Кноринг, Берлин.

Добавить комментарий